Навигация по сайту


       
 
 

Анастасия Ивановна Цветаева. Воспоминания
назад -
далее - к содержанию

Раздел первый. ДЕТСТВО
Часть первая РОССИЯ
Глава 4. ПЕРВОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ МУСИ В МУЗЫКАЛЬНОЙ ШКОЛЕ. АНДРЮШИН ДЕДУШКА ИЛОВАЙСКИЙ. ДВА ЖЕНСКИХ ПОРТРЕТА. ДЕДУШКА И ТЬО. НАШ ОТЕЦ И ЕГО ДЕТИЩЕ — МУЗЕЙ. НАША МАТЬ

Одно из ранних воспоминаний — вечер в музыкальной школе Валентины Юрьевны Зограф-Плаксиной в Мерзляковском переулке, где должна была выступать учившаяся там Муся (Маруся — Марина)… Ей было семь лет. Мать учила ее с шести, кажется: рука была большая, способности же ее были — праздник для мамы, страстного музыканта и прекрасной пианистки. Детство наше — пропитано музыкой.

В детской (в мезонине) мы засыпали под мамину игру, доносившуюся снизу из залы, игру блестящую и полную страсти. Всю классику мы, выросши, узнавали как "мамино", это мама играла... Бетховен, Моцарт, Гайдн, Шопен, Шуман, Григ... Под их звуки мы уходили в сон.

И вот — первое выступление Муси. Когда я увидала ее на эстраде, с распущенными по плечам русыми волосами, собранными наверх под бант, в платье в зеленую с черной и белую мелкую клеточку, спокойно, с как будто ленивым достоинством сидевшую, как взрослая, за роялем и, не обращая внимания на зал, глядевшую на клавиши, когда я услыхала ее игру и всеобщую похвалу ей — сердце раскрылось такой нежностью к подруге игр, так часто кончавшихся дракой, что я иначе не могу назвать мое чувство в тот вечер как состоянием влюбленности. Никого, кроме нее, не видела. Не сводила с нее глаз. Я не понимала, как я до сих пор не видала ее такой, не восхищалась и не гордилась ею. Старшие потом говорили, что, равнодушная к залу, сидя и чувствуя только рояль и себя, она начала было привычно считать вслух... — раз и, два и — но, увидев знаки Валентины Юрьевны (или — мамы), стала играть без счету.

Дома я помню ее, ночью, все такую же — широкое высоколобое милое родное лицо, зеленые глаза — цвета крыжовника — победные и немного насмешливые. Я не знала, чем выразить нежность и как удержать ее в грубости детских буден, ссор и всего, что придет завтра. Тот вечер и ныне веет, сияет в сердце каким-то цветением радости...

Из самой мглы детства, как стены и воздух дома, помню появление в зале и папином кабинете седого и строгого старика, "Андрюшиного дедушки". Это был тесть отца по первому браку, историк Д. И. Иловайский. Его правильное красивое холодное лицо, обрамленное пышным седым париком и седой раздвоенной бородкой, глухое к быту и к неродным внукам, не освещалось улыбкой, а лишь слегка наклонялось к нам, когда, не прерывая тона беседы с отцом, он произносил всякий раз одни и те же слова, путая нас: "Это Муся? Ася?" Различить нас, хоть мы и были похожи, было довольно легко: по резко различной нашей величине: Муся была большая и плотная, я — маленькая и худая.

Мы его боялись (стеснялись), он был чужой, приходил из какого-то своего дома, о коем говорили, что каменный (оттого "Андрюшин дедушка" был еще прочно-холодней). Слова же "от Старого Пимена", которые он, не застав порой отца, оставлял о себе вместо визитной карточки, навевали нам "иловайский" холод и на Дмитрия Ивановича клали добавочную тень таинственности — тень "Старого Пимена".

Годы поздней мы узнали, что это церковь в переулке Тверской, у которой стоял дом Иловайских с полукруглыми окнами, в глубине двора, куда меня раз взяли лет шести (Мусю, может быть, раньше). Каменные ступени широкой лестницы, зеркала трюмо и рыжий мех длинношерстого кота Мандерика на плече "Андрюшиного дедушки" в халате. Да еще кипы газет в глубоких амбразурах окон (издаваемый им "Кремль") — все, что я помню.

Но еще ранее "Андрюшиного дедушки" встают в душе привидения первых воспоминаний о Тете и о дедушке (нашем — отец нашей матери). Запах сигар, блеск манжет, узкое, уже желтевшее (заболевал раком), ласковое к нам лицо с чуть вниз, к вискам ("как у сенбернаров"), глазами.

Мама была на него похожа больше, чем на свою красавицумать, польку Марию Лукиничну Бернацкую — от ее двадцативосьмилетней жизни в маминой с папой спальне портрет — увеличенная фотография: темноокое, с тяжелыми веками, печальное лицо с точно кистью проведенными бровками, правильными милыми чертами, добрым, горечью тронутым ртом (много позже узнали мы, что она была с дедом несчастна — он был тяжелого нрава). Встретились они — на балу... Черный атлас старинного покроя кофты, широкой. Дагерротип, с коего была увеличена фотография, относился ко времени ее беременности мамой, и тонкая рука мягко и смутно хранит память — тусклость жемчужин на этом портрете — на руке ли? в ухе, серьгой?

Странной моды два локона, строго по одному у щеки, прямой пробор темных волос, — и через все, надо всем — этот тяжелый взгляд куда-то вбок, мимо, вдаль, взгляд весомый, как сама печаль, как — быть может — ожидание смерти?

Умерла, оставив дочь совсем маленькой. Взгляд, как крыло, простершийся над нашим отрочеством (остались без матери одиннадцати и тринадцати лет) и юно стями, то крыло, что создает поэтов и странников. По углам рамы — четыре рамки — отверстия в паспарту, обведенные золотым ободком. Одна же на двух, чуть иная, и не помню, что в третьей; на четвертой — фотографии ли? — те же, что раз, перебирая реликвии своего девичьего письменного стола, показывала нам мать на темном дагерротипе: пожилое женское лицо, худое, еще красивое, но уже и страшное чуть — смуглой строгостью старости — иноземности? И у ее плеч два разительно непохожих лица, сына и дочери (каждый — в отца, своего? ибо — сводные брат и сестра): лет двенадцати кадетик, худенький, печальный, с еще детской пухлостью щек. Годами тремя старше девочка, на пороге девического расцвета. Екатерина II могла быть такой лет тринадцати. Пышные волосы какой-то надменной волной по плечам. Лоб широкий, высокий; точеный, с горбинкой нос. А глаза — рассеянный и играющий взгляд, заливающий все, как река в половодье. Не эти ли волосы, не над этим ли лбом — Мусины, на эстраде музыкальной школы?

И не этот ли взгляд два поколения цвел на лозаннской фотографии Муси-Марины, в ее одиннадцать лет? Не тот ли, с горбинкой, нос? — Сводная сестра дедушки? (см. примечание 48) Эту девочку мне было суждено увидеть в ее восемьдесят, мои двадцать лет. Но об этом — впереди. Жадно впитывали мы все эти лица, имена, как вдыхали легенды Рейна (см. примечание 49), и рощи, и волны заколдованного Дуная, где жили Гульбрандт и Ундина, где пела и губила корабли Лорелей.

Тетя была бывшая экономка дедушки, бывшая бонна мамы, для нее им выписанная из Швейцарии, — некрасивая с молодости — старинная, чопорная, смешная, одаренная множеством комических черт. Собравшись на родину по вызову своего умиравшего отца-пастора, она не выехала из России, потому что мама, лет семи, в слезах повисла у нее на шее, не пуская уезжать. Дедушка оставил ее в доме при маме до дня маминого замужества, а тогда, в благодарность за отданную дому жизнь, чинно обвенчался с ней (для чего она приняла православное крещение)… Не лишать же было ее единственного дома, ей на свете оставшегося?

Жили в то время Тетя и дедушка в Москве, на Плющихе, в Неопалимовском переулке. От их дома помню лишь угол двора с собачьей будкой, уютные, углом друг к другу (пристройки?) крыши большого дома, целое царство крыш. Паркет парадных комнат и дедушкин выезд — Красавчик (или Милый?) и Огурчик, — два темных коня.

Мы, конечно, бывали у Тети и дедушки, но когда дедушка умер, мне не было пяти лет, и я не помню того, что об этом доме и о них унесла с собой Марина. Приезд их к нам был всегда праздник, но дороже всего — Рождество. До потолка залы высокая елка в серебряно-золотом дожде и цепях и с троллями в горе веток, сияющее волшебство шаров — голубых, синих, зеленых. Запахи: горячего воска (свечей), мандаринов и дедушкиной сигары. Но счастье начиналось с искры: звонка, зажигавшегося и полнившего качаньем — дом: приезд дедушки. И, зажженный его же рукой, бежал по белому фитилю с ветки на ветку, от свечи к свече — огонек, пока вся елка не вспыхивала как гроздь сирени — вожделенным треугольником праздника. Худоба строго одетого, желто-седого дедушки. Чрезмерная полнота атласом обтянутой Тети (Тьо — как она нам называла себя "по-русски"), чаще же, по-французски, "la Tante" ("Тётя", (фр.) — Примеч. пер.) в третьем лице (родной город ее был Невшатель).

Медовой струей, лучом солнечным ложился на сердце рассказ Тети о старых годах в Невшателе, когда мирный городок засыпал в десять часов вечера, — все тушили огни, отходили ко сну: по улицам ходили сторожа, били в медную доску, нараспев оповещая горожан, что настает время сна. Мелодия была нежна, как колыбельная песнь: "Gue? bon gue?, il a sonne?, il a sonne? dix heures!" ("Динь-дон, вот и десять отзвонили!" (фр.) — Примеч. пер.) Мы вторили Тьо, впадая в уютный мотив… А если где-нибудь в окне был свет — приходили узнать, что случилось, не заболел ли кто, не нужна ли помощь…

Подарки Тети и дедушки были особенные, не похожие на более скромные — родителей. Куклы стиля "poupe?e de Nurenberg". Муся и я не играли в кукол, чем огорчали мать. Но другие, волшебные нам игрушки, — ими был полон мамин "дедушкин шкаф", открывавшийся нам мамой лишь изредка, — там жужжала огромная заводная муха, сияли какие-то затейливые беседки, сверкали зеркальцами зеленоставенных окон швейцарские шалэ (см. примечание 50), перламутром переливалось что-то, что-то звенело, играло, меж фарфоровых с позолотой статуэток, где жили цве?та павлиньих перьев и радуг стеклярус и бисер, где дудка ворковала голубем, где музыкальный ящик менял на валике своем, под стеклом, мелодии, — и по сей день живут в душе сказкой вроде "Щелкунчика". Все эти вещи, обожаемые нами, Муся и я делили мысленно, на будущий день раздела их нами — словесно — выменивали, жадно борясь за обладание желаемым. Это давалось с трудом: нам нравилось то же самое, почти всегда. Как и в книгах или в том, что нам рассказывала мать. Мы не терпели никакой общности — вещь или герой книги могли быть только или Мусины, или мои. Так мы разделили две наилюбимейшие поэмы: "Ундину" взяла Муся, "Рустема и Зораба" (см. примечание 52) получила — взамен — я. Так мы делили — всё. Не по скаредному — нет, по страсти. И платили безрассудно щедро: чтобы получить какой-нибудь бубенец, обеим равно нужный, другая додаривала в придачу к тому, что давалось взамен, и то, и другое, и третье — без счету. Понимая, как трудно — той — уступить. Три раза стукались лбами — и пути назад не было.

Так мы прожили до пятнадцати и семнадцати лет, когда, в нежнейшем единстве, полюбили вдвоем — одного.

Отец наш — профессор Московского университета — читал на Высших женских курсах (см. примечание 53) историю изящных искусств. Он был много лет директором Румянцевского музея и основал московский Музей изящных (теперь изобразительных) искусств на Волхонке.

Его отец, наш дед, был сельским священником (см. примечание 54) в селе Талицы Владимирской губернии; строгий и добрый пастырь, рачительный хозяин, он заслужил глубокое почитание своей паствы и был другом и советником многих и многих. Старший сын (см. примечание 55) пошел по его стопам; второй — наш отец; третий — Федор (см. примечание 56), был попечителем учебного округа; четвертый — Дмитрий (см. примечание 57), профессор русской истории.

Росли они без матери, в бедности. Отец до четырнадцати лет ходил босиком и пару сапог берег, надевая ее лишь в городе. В двадцать девять лет он уже был профессором.

Начав свою ученую карьеру с диссертации на латинском языке (см. примечание 58) о древнеиталийском народе осках, исходил и на коленях излазил итальянскую землю вокруг древних памятников и могил, списывая, сличая, расшифровывая и толкуя древние письмена. Это дало ему европейскую известность.

Российская академия присудила ему премию "За ученый труд на пользу и славу Отечества". Болонский университет в свой 800-летний юбилей удостоил отца докторской степени. Погружение в классическую филологию с памятниками древности и музеями Европы пробудило в отце интерес к истории искусств, и в 1889 году он возглавил кафедру изящных искусств Московского университета. Так он перешел от чистой филологии к практической деятельности основателя Музея слепков работ лучших мастеров Европы для нужд студентов, не имевших средств ездить за границу изучать в подлинниках древнюю скульптуру и архитектуру, стал создавать Музей гипсовых слепков. Здесь, как и в филологическом изучении, его трудолюбию не было конца.

Огромная затраченная энергия в этом бескорыстном труде изумляла всех знавших его.

Проект такого музея был встречен холодно, многие сомневались в возможности его создания, мало кто верил в его успех. Один из веривших был мамин отец, А. Д. Мейн.

Но было ясно, что финансировать такое грандиозное дело университет не в силах, а царское правительство может не захотеть прийти на помощь. Отец обратился к широким слоям общественности, к частной благотворительности.

В комитет по созданию музея вошли представители аристократии и купечества, а также художники В. Д. Поленов, В. М. Васнецов, П. В. Жуковский (см. примечание 59), архитектор Р. И. Клейн (см. примечание 60), главным жертвователем стал Ю. С. Нечаев-Мальцев (см. примечание 61), извест ный промышленник. Отец увлек его идеей Московского музея изящных искусств и в течение многих лет писал ему почти ежедневно: письма эти являют собой дневник строительства нового музея.

Царское правительство помогло только одним: дало площадь бывшего Колымажного двора, где помещалась старая пересыльная тюрьма.

Уступчивый и нетребовательный в жизни, он проявлял невиданную настойчивость в преодолении препятствий на пути к созданию задуманного — такого в Европе не было — Музея, а препятствий было много. Занятость и усталость нисколько не делали его раздражительным. Добрый, простой, добродушный и жизнерадостный, он в домашнем быту был с нами шутлив и ласков, — но разница лет его от нас отдаляла. Помню я его седеющим, слегка сутулым, в узеньких золотых очках. Простое русское лицо с крупными чертами; небольшая редкая бородка, кустившаяся вокруг подбородка.

Глаза — большие, добрые, карие, близорукие, казавшиеся меньше через стекла очков. Его трогательная в быту рассеянность создавала о нем легенды. Заработавшись летом у друзей — перед высоким приемом, он собрался ехать к высокому лицу, позабыв сюртук. Уходил без шляпы, его догоняли. Раз, на торжественном деловом обеде, вынул вместо носового платка — маленькие детские панталоны...

Ему шел сорок шестой год, когда родилась Марина, сорок восьмой — когда родилась я.

В нашей матери, Марии Александровне Цветаевой, урожденной Мейн, отец нашел себе верного помощника по труду — созданию Музея. Свободно владея четырьмя иностранными языками, она не раз ездила с отцом в художественные центры Европы, вела всю его переписку. В годы моих ранних воспоминаний ей исполнилось тридцать лет.

В отце ее была сербская кровь, мать ее полячка. В ней было мало русской крови, и может быть, поэтому она отличалась от окружавшей ее среды. Высокая, темноволосая (в раннем детстве нашем она носила прическу, затем сняла косу, и над высоким лбом ее я помню темные кудри), она походила на юношу. Черты ее удлиненного лица не были так женственны и гармоничны, как у первой жены отца — та была красавица, — но блеск карих, умных и больших глаз, нос с горбинкой — чуть длиннее, чем требовал канон красоты; рот, в уголках коего затаилась тонкая горечь, гордый подъем головы — романтика и героика были в ней.

Строгая романтика ее юности — книги, музыка, живопись — она была ученица Муромцевой (см. примечание 62), любимой ученицы Николая Рубинштейна (см. примечание 63), а искусству кисти училась у художника Клодта (см. примечание 64) — "Последнюю весну" его в Третьяковской галерее любили многие в то время, — романтика ее в семнадцать лет нашла себе выражение в любви, окончившейся в самом начале, трагически, как роман Наташи и Андрея Болконского. Кожаная книжка, исписанная мелким тонким косым почерком, — история этой любви, от поэтического ее начала до развязки в день признания, очень напоминает героев "Дворянского гнезда" (см. примечание 65): то же удерживаемое стремление друг к другу, та же фигура не дающей развод жены, то же прощание в лучший день.

Годы памяти о навек утерянном, навек незабвенном человеке кончились тоже монастырем своего рода. На двадцать третьем году она ответила согласием на предложение человека сорока четырех лет, оставшегося внезапно вдовцом с двумя детьми на руках, вступила второй женой в дом, в котором еще пахло смертью. Она, может быть, плохо рассчитала свои силы по отношению к старшей из этих детей и не справилась ни с замкнутым нравом той, ни с горячим нравом своим, оставив в падчерице своей навсегда недобрую память. Может быть, плохо рассчитала силы свои и как женщина и жена, нежданно начав страдать от приездов в дом художника, писавшего — по фотографиям, локону, атласному корсажу и указаниям безутешного мужа — портрет умершей красавицы-предшественницы, дух которой еще веял в доме.

Может быть, не все удалось утопить в книгах, в тетрадях дневника и в рояле, может быть, много ошибок она сделала в доме, куда вошла. Но на брак с человеком (см. примечание 66) на поколение старше, не увлекательным ни наружностью, ни всем типом пожилого уже ученого, не понимавшего музыки, ее главного таланта и страсти, согласилась она только из самопожертвования и из желания превозмочь трудом и простой человеческой жизнью — трагизм своей первой любви. Материальных причин не было — она была обеспечена своим отцом.

Нелегко получила она и согласие отца на брак с пожилым профессором. Дед наш хотя глубоко уважал отца и его бескорыстный труд по созданию первого в Европе педагогического Музея слепков и живо интересовался этим музеем, но не находил основателя его подходящим мужем для своей единственной дочери, для которой он мечтал об ином.

Из долго сохранявшихся и лишь позже канувших дневников матери знаю об одном случае, когда, приехав к дочери после ее замужества, дед наш застал ее в слезах из-за холста на мольберте, откуда с прелестной полуулыбкой глаз и рта и с розой у голубого корсажа смотрела в залу своего дома — ушедшая. Помнится, будто дед захотел указать мужу своей дочери на делаемую им бестактность, — но, думаю, та удержала его — ведь в своем дневнике она упрекала себя, что ревнует — к кому же? — "к бедным костям на кладбище"…

Мать знала Варвару Дмитриевну — бывала с отцом на раутах у Цветаевых, любовалась ею, ужаснулась внезапной вести о смерти ее после родов (см. примечание 67) и голосу у свежей могилы, обращенному к рыдавшему вдовцу: "На чаёк с вашей милости..."

Портрет был закончен, повешен в зале, вознесен выше голов человеческих, на бессмертную высоту памяти. Гремели, ниже портрета, но взвиваясь выше его, выше потолка сумеречной вечером залы, — Бетховен и Гайдн, Григ и Моцарт, Верди и Шуман, Чайковский и Римский-Корсаков, шубертовская неоконченная симфония и Шопен, Шопен, Шопен... Под них мы засыпали.

Мама не любила хозяйства, — так нам после говорили о ней, — и хоть я помню, как она метила по канве — затейливыми, по печатным тетрадочкам образцов, буквами — белье и даже вышивала порой крестиком, и заказывала обеды и ужины, и поливала цветы; и помню гневные вспышки между ней и бонной или экономкой, Августой Ивановной, долговязой немкой, — но все это делалось поверхностью сердца. Как ни строга она была к нам порой и как ни были долги ее нам нотации — мы никогда не восставали против нее. Оттого ли, что мы обе были — в нее и понимали ее с полуслова, — мы ее жарко любили. Именно жар был в наших отношениях с матерью, и его — хоть отец был к нам всегда добр — не было в отношении к отцу. Отец нам был скорее — дед, шутливый, но — далекий. С матерью же общение было самое тесное, хоть мы и жили в отдалении — она внизу, мы, дети, на антресолях.

Она постоянно читала нам вслух, забирая нас вниз, к себе, от гувернантки (то француженки, то немки). В высокой, зимой холодной "маминой гостиной" с большим книжным шкафом и книжными полками, картинами, с ковром от старого холодного паркета, сидя за своим, еще девическим, ореховым письменным столиком, при свете зеленого абажура ее — еще девических лет — лампы, она читала нам свои любимые, еще ее детства, книги, — а мы на ковре слушали ее мастерское чтение. Не мы одни: большая перламутровая раковина, сиявшая, как заря, в которой шумело море. И голубые шары: три — как основа, на них четвертый. Как ни верти их — все так же: один сверху, снизу три — такие глубоко-голубые, что — синие, как мамино сапфировое кольцо.

И такие прохладные, точно их можно пить, но никак нельзя, точно вода заколдованная, их гладишь, и лижешь, и жмешь, руками и глазами глотаешь.

Раковина была Мусина, шары — мои; затем мы менялись, и счастью нового обладания не было ни дна, ни краю. Так мы менялись — всем, все деля. Только одно осталось на все детство: "Ундина" — навек Маринина, "Рустем и Зораб" — мои.

А к Мусиным годам семи, когда я из отдельной с няней моей детской перешла к Мусе в детскую, брат наш Андрюша, сын Варвары Дмитриевны Иловайской, поселился в меньшей комнатке нашего детского верха — в одно окошко на крыше, в голубях и тополях. Над его кроватью из овальной черной багетной рамки улыбалось так похожее на него лицо в венке полевых цветов, с распущенными волосами, и — что-то девическое — бусы ли? ленты? Глядел ли он на нее, которую не помнил? Ему настал девятый день, когда она умерла. Теперь ему было девять лет. Уже шли разговоры о приготовительном и первом классах 7-й гимназии, об экзамене, о репетиторе...

Папе в это время было пятьдесят два года, маме тридцать один год...

назад - далее - к содержанию

--

   

Примечание 48

Сводная сестра дедушки… — Мария Степановна Камкова (ок. 1833 — не ранее 1917), дочь героя Русско-турецкой войны, кампании 1809—1810 гг. (указ. Е. И. Лубянниковой).

Примечание 49

…легенды Рейна… где жили Гульбрандт и Ундина… — По старинной немецкой легенде рыцарь Гульбрандт женился на русалке Ундине. Та полюбила его, но рыцарь оказался неверным и бросил красавицу ради другой. Накануне новой свадьбы в спальне Гульбрандта появился призрак Ундины, лишивший изменника возможности дышать.

Примечание 50

Шалэ (фр. сhalet) — прав.: шале, в альпийских горах небольшой домик.

Примечание 51

"Ундина" — поэма В.А.Жуковского, "рассказавшего" в 1831—1836 гг. стихами повесть немецкого романтика Фридриха де ла Мота Фуке. Несколько раньше, в 1814 г., Э.Т.А.Гофман написал одноименную романтическую оперу.

Примечание 52

"Рустем и Зораб". — Полное название сказки В. А. Жуковского — "Рустем и Зораб, персидская сказка, заимствованная из царственной книги Ирака (Шах-Наме). Вольное подражание Рюккерту".

Примечание 53

…на Высших женских курсах… — Высшие женские курсы в дореволюционной России готовили врачей и учителей. Первые Высшие женские курсы открыты в Санкт-Петербурге Бестужевские) и в Москве (Лубянские) в 1869 г. В данном случае речь идет о Высших женских курсах профессора В. И. Герье (основаны в 1872 г.).

Примечание 54

…наш дед, был сельским священником. — Владимир Васильевич Цветаев (1818/20—1884), священник Николаевской церкви погоста Талицы Шуйского уезда Владимирской губернии близ г. ИвановоВознесенска, протоиерей, благочинный.

Примечание 55

Старший сын — Петр Владимирович Цветаев (1842—1902), священник. С 1869 г. служил в селе Першино в Спасо-Преображенской церкви, при ней в земской школе был учителем и законоучителем. С 1884 г. преподавал в Талицкой церковно-приходской школе. См. о нем также: МЦС. Т. 1. С. 615.

Примечание 56

Федор Владимирович Цветаев (1849—1901) преподавал в гимназии русскую словесность, логику, специалист и знаток древнерусской литературы. Преподавал в Шуйской прогимназии, с 1875 г. в реальном училище и военной гимназии г. Орла. См. упоминание о нем: МЦС. Т. 5. С. 53.

Примечание 57

Дмитрий Владимирович Цветаев (1852—1920) — доктор русской истории, директор Московского коммерческого училища (1907—1911), профессор Варшавского университета (1887—1906), директор архива Министерства юстиции (1911—1918). См. упоминание о нем: МЦС. Т. 4. С. 222; Т. 5. С. 45.

Примечание 58

…диссертации на латинском языке… — В 1877 г. И. В. Цветаев издает в Киеве свой диссертационный труд "Сборник осских надписей с очерком фонетики, морфологии и глоссарием". Позже он перевел его на латинский язык: Zwetaieff I. Silljgae inscriptionum Oscarum. Petropoli — Lipsiae, 1879. vol. I—II.

Примечание 59

Жуковский Павел Васильевич (1845—1912) — художник, действительный член Академии художеств (1893), сын поэта В. А. Жуковского, член Московского общества любителей художеств (1869—1896), общества поощрения художеств (1870), общества художников исторической живописи (1896), являлся членом Парижского кружка русских художников. Участвовал в разработке проекта здания Музея изобразительных искусств в Москве.

Примечание 60

Клейн Роман Иванович (1858—1924) — архитектор, академик петербургской Академии художеств (1907); член Комитета по созданию Музея изящных искусств (1898—1912), соратник И. В. Цветаева. См. также: История создания музея в переписке
профессора И.В.Цветаева с архитектором Р.И.Клейном и других документах (1896—1912). Т. I—II / Сост. А. А. Демская и Л. М. Смирнова. М., 1977.

Примечание 61

Нечаев-Мальцев Юрий Степанович (1834—1913) — обергофмейстер двора, владелец стекольных заводов в Гусь-Хрустальном, вицепрезидент Общества поощрения художеств. Член-основатель Комитета по созданию Музея изящных искусств. Вложил в строительство музея более 2 млн. рублей.

Примечание 62

Муромцева Надежда Александровна (1848—1909) — пианистка, педагог, основательница Женских музыкальных курсов в Москве (1883).

Примечание 63

Рубинштейн Николай Григорьевич (1835—1881) — пианист и дирижер.

Примечание 64

…у художника Клодта — "Последнюю весну" его в Третьяковской галерее любили многие… — Михаил Петрович Клодт (1835—1914), русский живописец. Передвижник. Тема полотна, о котором идет речь, — сочувствие человеческому горю.

Примечание 65

…напоминает героев "Дворянского гнезда"… — Одноименный роман И. С. Тургенева. Центральные персонажи — Лиза Калитина и Дмитрий Лаврецкий.

Примечание 66

…на брак с человеком… — Свадьба Цветаевых состоялась в мае 1891 г.

Примечание 67

…о смерти ее после родов… — Смерть наступила от тромба, закупорившего артерию головного мозга. Об этом см. также в очерке МЦ "Дом у Старого Пимена".

 

 

         
  Экскурсия по залам музея Уголки цветаевского Крыма Гости цветаевского дома  
  ---Феодосия Цветаевых
---Коктебельские вечера
---Гостиная Цветаевых
---Марина Цветаева
---Анастасия Цветаева
---"Я жила на Бульварной" (АЦ)
---Дом-музей М. и А. Цветаевых
---Феодосия Марины Цветаевой
---Крым в судьбе М. Цветаевой
---Максимилиан Волошин
---Василий Дембовецкий
---Константин Богаевский

---Литературная гостиная
---Гостевая книга музея
 
         
  Жизнь и творчество сестёр Литературный мир Цветаевых Музей открытых дверей  
  ---Хронология М. Цветаевой
---Хронология А. Цветаевой
---Биография М. Цветаевой
---Биография А. Цветаевой
---Исследования и публикации
---Воспоминания А. Цветаевой
---Документальные фильмы

---Цветаевские фестивали
---Адрес музея и контакты
---Лента новостей музея
---Открытые фонды музея
---Музейная педагогика
---Ссылки на другие музеи
 

© 2011-2018 KWD (при использовании материалов активная ссылка обязательна)

.


 

Музей Марины и Анастасии Цветаевых входит в структуру Государственного бюджетного учреждения Республики Крым "Историко-культурный, мемориальный музей-заповедник "Киммерия М. А. Волошина"

Администратор сайта kimmeria@kimmeria.com

Яндекс.Метрика
Яндекс цитирования